Неточные совпадения
— Да что ж, барин,
делать, время-то такое; кнута не видишь, такая потьма! — Сказавши это, он так покосил бричку, что Чичиков принужден был держаться обеими руками. Тут только
заметил он, что Селифан подгулял.
— В таком случае, изложите ее письменно. Она пойдет в комиссию всяких прошений. Комиссия всяких прошений,
пометивши, препроводит ее ко мне. От меня поступит она в комитет сельских дел, там
сделают всякие справки и выправки по этому делу. Главноуправляющий вместе с конторою в самоскорейшем времени положит свою резолюцию, и дело будет сделано.
— А что, вы уж собираетесь ехать? — сказал он,
заметив небольшое движение, которое
сделал Чичиков для того только, чтобы достать из кармана платок.
Конечно, можно бы
заметить, что в доме есть много других занятий, кроме продолжительных поцелуев и сюрпризов, и много бы можно
сделать разных запросов.
Подъезжая к крыльцу,
заметил он выглянувшие из окна почти в одно время два лица: женское, в чепце, узкое, длинное, как огурец, и мужское, круглое, широкое, как молдаванские тыквы, называемые горлянками, из которых
делают на Руси балалайки, двухструнные легкие балалайки, красу и потеху ухватливого двадцатилетнего парня, мигача и щеголя, и подмигивающего и посвистывающего на белогрудых и белошейных девиц, собравшихся послушать его тихоструйного треньканья.
Чичиков не
замечал их и даже не
заметил многих тоненьких чиновников с тросточками, которые, вероятно
сделавши прогулку за городом, возвращались домой.
Даже из-за него уже начинали несколько ссориться:
заметивши, что он становился обыкновенно около дверей, некоторые наперерыв спешили занять стул поближе к дверям, и когда одной посчастливилось
сделать это прежде, то едва не произошла пренеприятная история, и многим, желавшим себе
сделать то же, показалась уже чересчур отвратительною подобная наглость.
Все нашли, что мы говорим вздор, а, право, из них никто ничего умнее этого не сказал. С этой минуты мы отличили в толпе друг друга. Мы часто сходились вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно, пока не
замечали оба, что мы взаимно друг друга морочим. Тогда, посмотрев значительно друг другу в глаза, как
делали римские авгуры, [Авгуры — жрецы-гадатели в Древнем Риме.] по словам Цицерона, мы начинали хохотать и, нахохотавшись, расходились, довольные своим вечером.
Зачем же оскорблять благородные личности, как
делает негодяй
Заметов?
— Укусила оса! Прямо в голову
метит… Что это? Кровь! — Он вынул платок, чтоб обтереть кровь, тоненькою струйкой стекавшую по его правому виску; вероятно, пуля чуть-чуть задела по коже черепа. Дуня опустила револьвер и смотрела на Свидригайлова не то что в страхе, а в каком-то диком недоумении. Она как бы сама уж не понимала, что такое она
сделала и что это делается!
— Чего вы боитесь! —
заметил тот спокойно, — город не деревня. И в деревне вреда
сделали больше вы мне, чем я вам, а тут…
— Пусти? Ты
смеешь говорить: «пусти»? Да знаешь ли, что я сейчас с тобой
сделаю? Возьму в охапку, завяжу узлом да и отнесу под мышкой домой, под замок!
— То-то и есть, что они все так
делают, — отвечал
Заметов, — убьет-то хитро, жизнь отваживает, а потом тотчас в кабаке и попался. На трате-то их и ловят. Не все же такие, как вы, хитрецы. Вы бы в кабак не пошли, разумеется?
Катерина Ивановна хоть и постаралась тотчас же
сделать вид, что с пренебрежением не
замечает возникшего в конце стола смеха, но тотчас же, нарочно возвысив голос, стала с одушевлением говорить о несомненных способностях Софьи Семеновны служить ей помощницей, «о ее кротости, терпении, самоотвержении, благородстве и образовании», причем потрепала Соню по щечке и, привстав, горячо два раза ее поцеловала.
Но тот, казалось, приближался таинственно и осторожно. Он не взошел на мост, а остановился в стороне, на тротуаре, стараясь всеми силами, чтоб Раскольников не увидал его. Дуню он уже давно
заметил и стал
делать ей знаки. Ей показалось, что знаками своими он упрашивал ее не окликать брата и оставить его в покое, а звал ее к себе.
— Била! Да что вы это! Господи, била! А хоть бы и била, так что ж! Ну так что ж? Вы ничего, ничего не знаете… Это такая несчастная, ах, какая несчастная! И больная… Она справедливости ищет… Она чистая. Она так верит, что во всем справедливость должна быть, и требует… И хоть мучайте ее, а она несправедливого не
сделает. Она сама не
замечает, как это все нельзя, чтобы справедливо было в людях, и раздражается… Как ребенок, как ребенок! Она справедливая, справедливая!
— Вы сумасшедший, — выговорил почему-то
Заметов тоже чуть не шепотом и почему-то отодвинулся вдруг от Раскольникова. У того засверкали глаза; он ужасно побледнел; верхняя губа его дрогнула и запрыгала. Он склонился к Заметову как можно ближе и стал шевелить губами, ничего не произнося; так длилось с полминуты; он знал, что
делал, но не мог сдержать себя. Страшное слово, как тогдашний запор в дверях, так и прыгало на его губах: вот-вот сорвется; вот-вот только спустить его, вот-вот только выговорить!
Раскольников тотчас
сделал вид, что как будто и сам не
заметил его и смотрит, задумавшись, в сторону, а сам продолжал его наблюдать краем глаза.
Заметили вы, ей все хочется, чтобы все считали, что она покровительствует и мне честь
делает, что присутствует.
Недавно что он
сделал: из губерний поступило представление о возведении при зданиях, принадлежащих нашему ведомству, собачьих конур для сбережения казенного имущества от расхищения; наш архитектор, человек дельный, знающий и честный, составил очень умеренную
смету; вдруг показалась ему велика, и давай наводить справки, что может стоить постройка собачьей конуры?
Мне все противно, все скучно; я машина: хожу,
делаю и не
замечаю, что
делаю.
А что сказать?
Сделать суровую мину, посмотреть на него гордо или даже вовсе не посмотреть, а надменно и сухо
заметить, что она «никак не ожидала от него такого поступка: за кого он ее считает, что позволил себе такую дерзость?..». Так Сонечка в мазурке отвечала какому-то корнету, хотя сама из всех сил хлопотала, чтоб вскружить ему голову.
Что ему
делать теперь? Идти вперед или остаться? Этот обломовский вопрос был для него глубже гамлетовского. Идти вперед — это значит вдруг сбросить широкий халат не только с плеч, но и с души, с ума; вместе с пылью и паутиной со стен
смести паутину с глаз и прозреть!
— Ну, я перво-наперво притаился: солдат и ушел с письмом-то. Да верхлёвский дьячок видал меня, он и сказал. Пришел вдругорядь. Как пришли вдругорядь-то, ругаться стали и отдали письмо, еще пятак взяли. Я спросил, что,
мол,
делать мне с ним, куда его деть? Так вот велели вашей милости отдать.
— Уж коли я ничего не
делаю… — заговорил Захар обиженным голосом, — стараюсь, жизни не жалею! И пыль-то стираю, и мету-то почти каждый день…
С хозяйкой он беседовал беспрестанно, лишь только завидит ее локти в полуотворенную дверь. Он уже, по движению локтей, привык распознавать, что
делает хозяйка, сеет,
мелет или гладит.
— Ничего,
мол, не
делают, лежат все.
Захар, чувствуя неловкость от этого безмолвного созерцания его особы,
делал вид, что не
замечает барина, и более, нежели когда-нибудь, стороной стоял к нему и даже не кидал в эту минуту своего одностороннего взгляда на Илью Ильича.
Простой, то есть прямой, настоящий взгляд на жизнь — вот что было его постоянною задачею, и, добираясь постепенно до ее решения, он понимал всю трудность ее и был внутренне горд и счастлив всякий раз, когда ему случалось
заметить кривизну на своем пути и
сделать прямой шаг.
Хорошо. Отчего же, когда Обломов, выздоравливая, всю зиму был мрачен, едва говорил с ней, не заглядывал к ней в комнату, не интересовался, что она
делает, не шутил, не смеялся с ней — она похудела, на нее вдруг пал такой холод, такая нехоть ко всему:
мелет она кофе — и не помнит, что
делает, или накладет такую пропасть цикория, что пить нельзя — и не чувствует, точно языка нет. Не доварит Акулина рыбу, разворчатся братец, уйдут из-за стола: она, точно каменная, будто и не слышит.
«Что за господин?..какой-то Обломов… что он тут
делает… Dieu sait», — все это застучало ему в голову. — «Какой-то!» Что я тут
делаю? Как что? Люблю Ольгу; я ее… Однако ж вот уж в свете родился вопрос: что я тут
делаю?
Заметили… Ах, Боже мой! как же, надо что-нибудь…»
Может быть, Илюша уж давно
замечает и понимает, что говорят и
делают при нем: как батюшка его, в плисовых панталонах, в коричневой суконной ваточной куртке, день-деньской только и знает, что ходит из угла в угол, заложив руки назад, нюхает табак и сморкается, а матушка переходит от кофе к чаю, от чая к обеду; что родитель и не вздумает никогда поверить, сколько копен скошено или сжато, и взыскать за упущение, а подай-ко ему не скоро носовой платок, он накричит о беспорядках и поставит вверх дном весь дом.
В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак не могли
заметить сослуживцы и начальники, что он
делает хуже, что лучше, так, чтоб можно было определить, к чему он именно способен. Если дадут
сделать и то и другое, он так
сделает, что начальник всегда затрудняется, как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почитает, да и скажет только: «Оставьте, я после посмотрю… да, оно почти так, как нужно».
Наконец обратился к саду: он решил оставить все старые липовые и дубовые деревья так, как они есть, а яблони и груши уничтожить и на место их посадить акации; подумал было о парке, но,
сделав в уме примерно
смету издержкам, нашел, что дорого, и, отложив это до другого времени, перешел к цветникам и оранжереям.
Обломов отдал хозяйке все деньги, оставленные ему братцем на прожиток, и она, месяца три-четыре, без памяти по-прежнему
молола пудами кофе, толкла корицу, жарила телятину и индеек, и
делала это до последнего дня, в который истратила последние семь гривен и пришла к нему сказать, что у ней денег нет.
На ее взгляд, во всей немецкой нации не было и не могло быть ни одного джентльмена. Она в немецком характере не
замечала никакой мягкости, деликатности, снисхождения, ничего того, что
делает жизнь так приятною в хорошем свете, с чем можно обойти какое-нибудь правило, нарушить общий обычай, не подчиниться уставу.
Она молча приняла обязанности в отношении к Обломову, выучила физиономию каждой его рубашки, сосчитала протертые пятки на чулках, знала, какой ногой он встает с постели,
замечала, когда хочет сесть ячмень на глазу, какого блюда и по скольку съедает он, весел он или скучен, много спал или нет, как будто
делала это всю жизнь, не спрашивая себя, зачем, что такое ей Обломов, отчего она так суетится.
— Может быть, и я со временем испытаю, может быть, и у меня будут те же порывы, как у вас, так же буду глядеть при встрече на вас и не верить, точно ли вы передо мной… А это, должно быть, очень смешно! — весело добавила она. — Какие вы глаза иногда
делаете: я думаю, ma tante
замечает.
— Да оно и тогда шаталось, как его
сделали, —
заметил кто-то.
— Ты очень хорошо знаешь, —
заметил Штольц, — иначе бы не от чего было краснеть. Послушай, Илья, если тут предостережение может что-нибудь
сделать, то я всей дружбой нашей прошу, будь осторожен…
— Тем хуже для вас, — сухо
заметила она. — На все ваши опасения, предостережения и загадки я скажу одно: до нынешнего свидания я вас любила и не знала, что мне
делать; теперь знаю, — решительно заключила она, готовясь уйти, — и с вами советоваться не стану.
— Не туда, здесь ближе, —
заметил Обломов. «Дурак, — сказал он сам себе уныло, — нужно было объясниться! Теперь пуще разобидел. Не надо было напоминать: оно бы так и прошло, само бы забылось. Теперь, нечего
делать, надо выпросить прощение».
— Не велеть ли Антипке постом
сделать гору? — вдруг опять скажет Обломов. — Лука Савич,
мол, охотник большой, не терпится ему…
Если нынешнего века скосырь, привлекший должное на себя презрение, восхочет оное на мне отомстить и, встретясь со мною в уединенном месте, вынув шпагу,
сделает на меня нападение, да лишит меня жизни или, по крайней мере, да уязвит меня, — виновен ли я буду, если, извлекши мой
меч на защищение мое, я избавлю общество от тревожащего спокойствие его члена?
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего не знаешь и не в свое дело не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…» В таких лестных рассыпался словах… И когда я хотела сказать: «Мы никак не
смеем надеяться на такую честь», — он вдруг упал на колени и таким самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна, не
сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам, не то я смертью окончу жизнь свою».
Городничий (в сторону).Славно завязал узелок! Врет, врет — и нигде не оборвется! А ведь какой невзрачный, низенький, кажется, ногтем бы придавил его. Ну, да постой, ты у меня проговоришься. Я тебя уж заставлю побольше рассказать! (Вслух.)Справедливо изволили
заметить. Что можно
сделать в глуши? Ведь вот хоть бы здесь: ночь не спишь, стараешься для отечества, не жалеешь ничего, а награда неизвестно еще когда будет. (Окидывает глазами комнату.)Кажется, эта комната несколько сыра?
Видел я, как подобрали ее локоны, заложили их за уши и открыли части лба и висков, которых я не видал еще; видел я, как укутали ее в зеленую шаль, так плотно, что виднелся только кончик ее носика;
заметил, что если бы она не
сделала своими розовенькими пальчиками маленького отверстия около рта, то непременно бы задохнулась, и видел, как она, спускаясь с лестницы за своею матерью, быстро повернулась к нам, кивнула головкой и исчезла за дверью.
Большая девица, с которой я танцевал,
делая фигуру,
заметила меня и, предательски улыбнувшись, — должно быть, желая тем угодить бабушке, — подвела ко мне Сонечку и одну из бесчисленных княжон. «Rose ou hortie?» [Роза или крапива? (фр.)] — сказала она мне.
Грап,
заметив, что общее внимание обращено на него, покраснел и чуть слышным голосом уверял, что он никак не может этого
сделать.
«Положим, — думал я, — я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володиной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, — прошептал я, — как бы мне
делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не
замечает… противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка — какие противные!»